Публицистика
11 ДЕК. 2014 | 12:00
Ты был смелым, когда я была твоей женой

Когда я был маленький, мне рассказывали, что мои тетки в Ленинграде сожгли Большую Книгу. В камине. Так они обманули свое прошлое.

Но тетки не знали, что вместе со своим, они сожгли и мое прошлое. И изрядную долю моего будущего.

Потом тетки хотели передвинуть саму ось времени. Связались с какими-то менялами и потеряли все, включая квартиру на Фонтанке с камином. Они выли о своем потерянном прошлом на даче, в прохудившемся доме из тонких дощечек. И вспоминали отцов – кто лежал в канавах под Гатчиной, кто успел уйти с Юденичем.

Что же было в этой Большой Книге?

На моем большом пальце левой руки иногда появляется пепел с Книги. Во сне или когда нервничаю, я скребу ногтями эту черноту, сковыриваю вместе с кожей, до крови. Это невроз.

А во снах ко мне приходит девушка Юля. Но об этом потом…

В нашем огороде было закопано достаточно оружия. Ведь никто не верил, что Гражданская война закончилась. Но в тревожной тишине генсеки сменились президентами, деды поумирали, а сады задичали. И тогда рядом со мной оказалась… Нет, не Юля, а Наташа. Последняя Леди Советского Союза, как я ее про себя окрестил, она впервые в жизни взяла в руки револьвер и, умело действуя им без самовзвода, опорожнила барабан.

Когда пороховой дым рассеялся, она вернула мне "Наган", сняла перчатки и задумчиво произнесла: "Я помню это".

А что касается Юлии, то с ней я познакомился в Крымскую кампанию. Меня тогда ранили в живот. Ничего не чувствовал, только пытался запомнить напоследок, что меня окружает. А вокруг пыль, пыль, пыль и запах сапог. Да, Киплинг какой-то. Но – что делать, он знал…

И вот тогда я увидел ее.

Она шла по полю, устланному такими же бедолагами, как я. Я пытался запихнуть обратно в себя расползающиеся из живота внутренности, чтобы, когда она подойдет, выглядеть красиво.

Ее звали Флоренс. Но об этом я узнал гораздо позже, уже в этом веке. Когда увидел Юлю и перелопатил русскоязычную Википедию.

Тогда же Флоренс до меня не дошла. Я уже различал несмываемые коричневые пятна на ее переднике, как меня завернули в брезент.

Люди сочли меня мертвым, но еще какое-то время я был живым. И собаки тактично ходили по оврагу, не приступая ко мне до срока.

Уже при нынешней жизни, Юля ко мне все-таки пришла и даже немножко гладила по голове. У нее был низкий, видимо, прокуренный еще в Крымскую войну, голос. Я хотел у нее выяснить нечто важное, то ли что-то про наши чувства и любовь, то ли про тот овраг и отношение ко мне вежливых собак. Но Юля была неспокойна и будто бы постоянно куда-то торопилась. Оно и понятно: не до нежностей на фронте, да и самой неплохо уцелеть, ради таких же дураков, как я.

***

Или вот однажды я блаженствовал в райском уголке где-то под Варшавой. От местной безымянной речушки клубился туман, который оседал на шинелях сверкающим в солнце бисером. Мы еще не оставили польские земли, и героическая повесть обороны Осовца тоже была в чернильницах.

И тут шум, пыль, гам вестовых. Появляется генерал. По меткому замечанию нашего корпусного врача, - с решительностью на лице ворваться в мирный город, всех перепороть и распустить гимназию.

Генерал – о Вере, Царе и Отечестве, а по сути – мол, страх, как надоело отступать, меня за это лишают бантов с мечами!

Нас построили, и мы пошли в атаку. Шли в пустоту. Шли-шли… Устали и заночевали в чистом поле. К утру потеряли роту обмороженными.

На что наш врач сказал: "Это еще пустяки. Вот завтра – ожидается убой".

На завтра тевтоны пережали наш корпус по флангам. Начался убой, как и обещал "штатский".

Я очень плохо помню ту войну. Я попал "в убой", еще не осознав этого.

Тысячи людей из Рязанской, Смоленской, Тверской областей фаршировались шрапнелью. Наш главный врач, "гражданский генерал", помечал в дневнике (12 апреля): "Нельзя хаять поведение нейтральных государств, что они не переходят на нашу сторону; они заняли благоразумную позицию, как бы говоря: "Победите сначала немцев, а тогда и мы будем с вами!"

Как все всё хорошо понимали! Как я потом вычитал в XXI-м веке, наш корпусной врач в 1917-м согласился восстанавливать военную медпомощь для большевиков. Но, увы, статский советник слишком любил людей. И "рисовал" им "отписки" от Красной армии. Расстрелян.

А тогда вместе с бегущим корпусом моя телега штурмовала ручей и увязла прямо в илистом русле. Лошадь, тяжело раздувая ребристое брюхо, встала. Возничий, какой-то незнакомый унтер, в сердцах бросил вожжи и не нашел ничего умнее, как ткнуть острием шашки скотину в зад. Та дернула, и наша телега буквально переломилась меж осей пополам. С передними колесами лошадь умчалась на косогор, а мы попадали в воду.

Стараясь не задерживаться в ледяном ручье, я быстрым шагом пошел в сторону холма, где ритмично и одиноко бухала наша пушка.

У трехдюймовки обнаружил одного-единственного солдатика в гимнастерке на голое тело.

- Куда ж ты, братец, стреляешь, - крикнул ему, пока герой готовил очередной снаряд.

- Знамо – в германца!

- А где ж он, этот германец?

- Да кто ж его, собаку, чует! На то он, курва, и германец!

Под защитой такого богатыря я решил перекурить. Сбросил шинель, уселся на нее и достал жестяную коробочку, в которой по моим прикидкам должно было оставаться не меньше трех папирос. Витязь послал очередной снаряд в белый свет, обернулся и, видно, только заметил мои мокрые галифе.

- Да вы обмочились, вашблародь! Ничего! По первости со всеми быват!

- А ведь выпорю!

- Поротые-с, вашблародь! – С неожиданной радостью сообщил артиллерист и в ту же секунду улыбка стерлась с его черного от пороховой гари лица, и он истово принялся креститься.

Да-да, знакомый свист. Но свист – это перелет. Тот снаряд, который пришлют по наши души, мы не услышим.

И действительно, ахнуло позади, земля вздрогнула и загудела, как колокол. Я ломал спички, пытаясь побыстрее закурить.

- Бог – он видит, он видит! – Чуть ли не танцевал вокруг своей пушки солдатик.

"А ведь еще три папиросы, три папиросы не успел выкурить", - подумал я.

Потом какое-то белесое облако прояснило сознание на миг. Я увидел сквозь него группу немецких офицеров у перевернутой трехдюймовки и в стороне - небесной красоты женщину в длинном бордовом платье, притуленной тужурке с серебристой меховой оборкой и в тонких белых перчатках. Однако даже в таких перчатках ей не удобно было держать наш солдатский револьвер одинарного действия. Рядом с дамой стояли мужчины в непривычной форме и по-польски объясняли, как перед выстрелом надо взводить курок. "Натазя, Натазя", - обращались к ней и наперебой пытались выхватить оружие, чтобы показать, как нужно правильно действовать.

Почему ж я всегда так умираю – как-то не сразу?..

***

В следующую Великую войну я не родился – промахнулся на тридцать с лишним лет. О чем, конечно, не жалею. Я пророс гораздо позже, в желеобразном царстве, где моим старшим братьям все-таки предоставили возможность с честью умирать в далекой колониальной стране. Они поумирали-поумирали, а мне смерти так и не хватило. До сих пор помню, как это по молодости моей было обидно… Ну, да что теперь грешить на судьбу. Лучше про женщин.

Так вот, была у меня еще одна женщина. Точнее – девочка совсем. Но ведь никогда не скажешь наверняка, сколько тысячелетий той или иной девочке. Не зря они инстинктивно маскируют свой возраст.

Это была Москва разваливающегося Союза. Серое небо, бледные тела людей с каменными лицами кутаются в серые пальтишки. И в руках у людей – радиоприемники. Я был совсем оболтусом, и не знал, за "белых" я, за "красных" ли.

Для профилактики мы – тогдашние студенты – просто пили водку.

Однажды, засидевшись вот на таком мероприятии, я возвращался дворами домой. Ночь, комендантский час, от патрулей ничего доброго не жди. Но вот беда – последний рывок надо было сделать через хорошо просматриваемую площадь. Для настройки нервной системы, я притулился у мусорного бака и закурил в кулак.

Среди этой сюрреалистичной Москвы рядом с "моим" мусорным баком материализовалась девочка с болтающимся на синтепоновой курточке оторванным капюшоном.

- Не бойся, - сказала она просто, по-домашнему. – Ты же был смелым.

- Был?

- Да, когда я была твоей женой. Но ты тогда ко мне не вернулся. Наверное, тебя убили. Тогда всех убили.

Девочка поправила болтающийся на трех нитках капюшон и стала дефилировать от мусорного бака в чернь двора, как бы между прочим напевая: "Миллион, миллион, миллион алых роз".

Мне бы хоть мельком ее еще увидеть, впитать в память, эту девочку. Но она уже, наверное, безнадежно выросла, все давно позабыла, и мы опять разошлись в веках. А ведь и о ней, я это точно знаю, было записано в Большой Книге. Ведь в Книге содержался учет наших смертей и возрождений - чтобы в жизненной чепухе мы потом не перепутались. А без Книги как теперь искать родную кровь? На ощупь, по Википедии?